ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Семья мамы
Глава первая. Бабушка
Мою бабушку звали Крейна бат-Моше, до замужества ее фамилия была Ханелес.
По советским документам и в быту она была Клара Моисеевна, для меня – бабушка Клара.
Через бабушку мы являемся прямыми потомками основателя хасидизма Бааль Шем-Това (сокращенно БЕШТ). Существует даже генеалогическое древо семьи со всеми именами, восходящее к внучке Бааль Шем-Това Хане. Его составитель (по документам, семейным хроникам и свидетельствам) – один из родственников - с двадцатых годов прошлого века и до недавнего времени жил в киббуце Кинерет.
Гипотетический читатель может задать вопрос: а какое дело киббуцнику – социалисту и атеисту – до основателя хасидизма? Тем самым этот гипотетический читатель обнаружит незнакомство с извивами и вывертами еврейской души, которые наиболее четко выразил Башевис-Зингер в своей байке:
- Я знавал когда-то в Варшаве еврея, который очень успешно занимался торговлей и сумел разбогатеть.
- Бывает.
- А еще я был знаком в Варшаве с евреем, который целыми днями усердно изучал Тору.
- И это бывает.
- Кроме того, я знал в Варшаве еврея, который повсюду размахивал красным флагом и кричал что-то про революцию.
- Не понимаю, что Вас удивляет? В Варшаве было очень много очень разных евреев.
- Вы не поняли: это был один и тот же еврей.
Так что вопрос гипотетического читателя «что ему Гекуба?» мы отметем за несостоятельностью и пойдем дальше.
Из биографии и генеалогии Бааль Шем-Това известно, что он был прямым потомком царя Давида. Путем несложного логического построения можно сделать вывод, что... Вот-вот.
Что-то я не замечаю по отношению к себе должного уважения и почтения, положенных особе царской крови. И кстати, не только по отношению к себе: khatul (по-русски imenno), родившийся по неосмотрительности моим сыном, автоматически приобрел впридачу и мою родословную.
Тот же самый дотошный гипотетический читатель, сравнив наши с Эли юзеринфы, изумится: как сын, когда фамилии разные?! Тем самым он докажет свою неосведомленность в таинствах языка иврит, в загадочной связи между буквами этого языка и объектами и понятиями, которые они описывают. Иначе этот читатель сразу сообразил бы, что моя фамилия: Могилевер, будучи записана на иврите, окажется составлена из букв МЕМ, ВАВ, hЭЙ, ЙУД, ЛАМЕД, БЕТ, РЕШ. Если переставить эти буквы в другом порядке, получится фамилия Бар-Яалом (БЕТ, РЕШ, ЙУД, hЭЙ, ЛАМЕД, ВАВ, МЕМ). А раз все буквы обеих этих фамилий одинаковы, то и глубинный смысл их тоже совпадает. Таким образом, ивритизировав когда-то свою фамилию, Эли никоим образом не затронул основы мироздания.
Но довольно о происхождении, пойдем дальше.
Отец бабушки, рав Моше Ханелес, был любавичским хасидом. Кроме того, с тогдашним любавичским ребе его связывала личная дружба. В связи с этим не могу не рассказать драматическую историю, произошедшую задолго до рождения моей бабушки.
В местечке, где жила семья (местечко Хойники в Белоруссии) внезапно разразилась страшная эпидемия (скорее всего скарлатины). От этой эпидемии один за другим умерли все родившиеся к тому времени дети р. Моше Ханелеса и его жены Малки. Описывать этот ужас нет смысла, все понятно и так. Но жизнь обязана продолжаться, и через какое-то время Малка забеременела, и р. Моше отправился в Любавичи за советом.
Ребе сказал ему: «У вас родится мальчик, назовите его Хаимом».
Это дело понятное: когда ребенку угрожает опасность, мальчика называют Хаимом (что означает: жизнь), а девочку Хаей (живая). Если угроза касается взрослого человека, к его имени принято добавлять имя Хаим (Хая). Именно поэтому моего покойного мужа в последние годы звали Хаим-Зеэв.
Но вот дальнейшие слова ребе повергли моего прадеда в шок: «Ты должен сам сделать ребенку обрезание». – «Но я же не умею», - прошептал он в ужасе. - «У тебя есть еще несколько месяцев, чтобы научиться».
Из страха за жену р.Моше ничего не сказал ей о странном повелении ребе. Тайно стал учиться у моэля. Но как можно научиться за такой короткий срок, да еще и теоретически – не мог же он рисковать жизнью и здоровьем чужих детей!
Срок пришел, родился мальчик. Когда Малка увидела мужа в одежде моэля, она потеряла сознание.
Но все прошло благополучно. Хаим рос здоровым мальчиком. В юности он стал сионистом, из-за чего у него возникли определенные разногласия с советской властью. В результате этих разногласий в 1925-ом году в дом ворвались гепеушники. Хаим спрятался под матрасом, на который села его сестра Этка. Комиссары проткнули матрас шашкой в нескольких местах (я поражаюсь, как у тети Этки хватило выдержки не закричать) и ушли. В Хаима они не попали, он бежал, позже сумел перейти границу и добраться до Палестины. В 1930-ом его жене Шифре с маленьким сыном Мосей удалось с ним воссоединиться.
Моя мама, глядя на фотографию в альбоме, где были изображены двое красивых молодых людей с мальчиком на руках, всю жизнь воспринимала Мосю как нечто абстрактное, с другой планеты. Она не могла представить себе, что этот мальчик, которого в Израиле будут звать Моше, через много лет станет для них с папой ближайшим другом, советчиком и помощником – настоящим и верным братом.
Связь с семьей однако не прерывалась никогда. Пока мой дедушка не вышел на пенсию, бабушка опасалась переписываться с братом напрямую, и связь поддерживалась через сестер – Этку и Хайцу, живших в Гомеле. Позднее переписка стала прямой. Когда Шифра в 1965-ом году приезжала в СССР, бабушка поехала в Ялту встретиться с ней. Из этой переписки мы знали о драматических событиях, происходивших в их семье.
Дядю Хаима мы не застали, он умер в 1970-ом, за несколько лет до нашего приезда. А Шифра и их дети приняли нас очень тепло и радостно. Кстати, муж дочери Шифры и Хаима прибыл в Израиль на корабле, носившем поэтическое название «Альталена», и спасся чудом, успев выпрыгнуть в море. Трагические анталеновские события в последнее время вспоминаются неоднократно, так что нет смысла на этом останавливаться подробно. Просто к слову пришлось.
Но вернемся в прошлое. После Хаима в семье родились еще дети. Последней была моя бабушка. Вскоре после ее рождения прадед поехал на Святую землю. Одной из целей поездки была проверка возможности переезда для всей семьи. Когда он стоял у Стены Плача, какой-то араб бросил в него камень. «Нет, это еще арабская страна» - сказал мой прадед, вернувшись домой. Через короткое время, когда моей бабушке было всего три года, он скоропостижно умер сорока трех лет от роду.
Бабушку в семье баловали отчаянно. Ведь она практически не знала отца, росла сиротой с младенчества. Ее – единственную из сестер – отправили учиться в гимназию. Гимназия была ивритской, поэтому иврит моя бабушка знала блестяще всю свою жизнь. Говорила она с ашкеназийским произношением, но познакомившись в 60-ые годы с молодежью, изучавшей иврит, в первую очередь с моим будущим мужем, быстро переучилась.
Когда бабушке было 15 с лишним лет, с ней произошла такая история: она гуляла с подружкой, вдруг к ним подошла странная женщина и предложила погадать. Бесплатно. Девочки рассмеялись и согласились. Ну разумеется, они знали, что гадание запрещено Торой, но все это показалось им дурацкой шуткой, и они заранее не верили ни одному слову.
- «Через полгода ты выйдешь замуж за своего начальника, муж будет на много лет старше тебя» - заявила гадалка бабушке. Та расхохоталась: что за чушь? Босоногая девчонка, младшая в семье, старшие сестры еще не замужем (что в еврейской семье недопустимо).
- «Ты будешь жить во дворце» - продолжила незнакомка. Эти слова вызвали очередной приступ смеха: на дворе стояла советская власть, какие дворцы, тем более в местечке?
- «У тебя будет много кур, но в один день все они подохнут». Ну что за нелепость!
Гадалка посмотрела на бабушкину подругу: «Ты умрешь странной смертью – задохнешься и утонешь». – «Утону и задохнусь?» - уточнила девочка. – «Нет, сперва задохнешься, а потом утонешь».
Девочки отмахнулись от ненормальной тетки и пошли дальше. «Эй ты, черненькая!» - вдруг позвала та бабушку. Когда она подошла, женщина показала ей корень, висевший на тесемке у нее на шее. «Хочешь, дам тебе кусочек этого корня, и тогда любое твое желание исполнится? Одно, но любое». И тут бабушка испытала такой неописуемый ужас, что даже ответить ей не смогла, только повернулась и бросилась бежать.
Конечно, обе девочки поспешили выбросить из головы неприятную встречу. Тем более, что события закружились с огромной скоростью. Бабушке исполнилось 16 лет, она закончила гимназию и поступила на работу счетоводом на фабрику. Начальником ее оказался черноволосый красавец двухметрового роста – мой будущий дедушка Давид. Был он на пятнадцать лет (почти вдвое!) старше ее. Бабушка влюбилась без памяти. Поскольку была она любимицей семьи, а дедушка всем очень понравился, то им разрешили пожениться вопреки традиции не выдавать замуж младших сестер раньше старших. Через некоторое время дедушку отправили на новую работу куда-то в глубинку. Поскольку он был уже тогда крупным начальником (он успел уже к тому времени закончить институт и стать инженером), то в качестве жилья им предоставили пустующий помещичий дворец. Дедушка много работал, бабушке было скучно, и она от нечего делать решила разводить кур. Все это время она и думать забыла о странных предсказаниях. И только когда внезапно от какого-то мора все куры подохли, она вдруг все это вспомнила.
А что подруга? – спросите вы. Жизнь у подруги сложилась очень удачно, она стала весьма состоятельной, вплоть до того, что во времена коммуналок, жила в отдельной квартире с ванной. Водогрей в этой ванной был газовый. Как-то, купаясь, она не заметила, что огонь в водогрее погас, и газ наполняет помещение. Она задохнулась от газа, потеряла сознание, сползла в воду и утонула.
Какой же вывод вытекает из всей этой истории? Я не знаю. Я просто рассказываю о том, что слышала от бабушки.
В шестидесятые годы в Ленинграде сложился прочный круг людей старшего поколения, владевших ивритом. В этот круг входила и моя бабушка. Эти люди обменивались книгами, которые доставали разными путями. Сколько я помню, у бабушки на тумбочке у кровати всегда лежала книга на иврите. Не молитвенник – с молитвенником она ходила в синагогу, где у нее было постоянное, закрепленное за ней место в первом ряду. Художественная литература, философские трактаты. Откуда брались книги? Ну например, один из бабушкиных друзей был букинистом, он собирал ивритские книги. Приехав в Израиль в начале 70-ых и умудрившись каким-то способом вывезти свою коллекцию, он открыл в Тель-Авиве антикварный книжный магазин, пользовавшийся большой популярностью. А еще один из этой компании – доцент Ленинградского Института связи им. Бонч-Бруевича Залман Григорьевич Гинзбург был по совместительству еще и двоюродным братом тогдашнего президента Израиля Залмана Шазара. Поэтому его пускали в гости к брату даже тогда, когда двери Советского Союза были закрыты наглухо. Из поездок он привозил книги. Впоследствии Залман Григорьевич стал профессором Университета им. Бен-Гуриона в Беэр-Шеве.
Когда мой муж довольно сильно продвинулся в изучении иврита, он стал искать людей, знавших язык. Так он попал в один из домов, где оказался за столом рядом с бабушкой. Они разговорились, очень друг другу понравились, и бабушка пригласила его к себе на Рош а-Шана. А там, разумеется, была вся наша семья, в том числе и я. Так мы и познакомились благодаря бабушке.
До Израиля бабушка не доехала. По плану она должна была приехать вместе с моими родителями, но не успела: она умерла в 1975-ом году от инсульта. Мы к тому времени были уже в Израиле. Родители приехали в январе 1976-го.
Да будет память ее благословенна.
Глава вторая. Дедушка
Моего дедушку звали Давид бен-Мордехай Цыпин. По документам и в быту – Давид Маркович.
Цыпин – это не от цыпленка, как некоторые могут подумать, а от имени Цыпа (Ципора). О эти многочисленные еврейские фамилии, так естественно образовывавшиеся от женских имен! Мужчина трудился, не покладая рук, или учил Тору допоздна (а то и совмещал оба этих занятия), и всем заправляла женщина – мать семейства, воистину глава семьи. Ну и как по-вашему было называть многочисленных (чтобы не сглазить!) детей, мельтешащих по местечку? Кто они? Чьи они? - Райкины, Миркины, Эткины, Рохлины, Шифрины, Фейгины и Фейглины, Хайкины и Хайцины, Лейкины, Ривкины, Дворкины и прочая и прочая. Вот и Цыпины из той же оперы.
Происхождение у дедушки было самое пролетарское: из простой бедной семьи. В отличие от бабушкиной, его родословная не восходила к семнадцатому веку, чтобы оттуда скользнуть вглубь времен к царям израильским. Бабушкины сестры презрительно поджимали губы, когда речь заходила про дедушкин «ихес» (на идиш – происхождение, ударение падает на первый слог) . Это выглядело особенно смешно, если учесть, что бабушкины сестры, в отличие от нее, гимназий не кончали, образование и специальности имели весьма скромные. Дедушка же, закончив два института – турбинный институт, а затем механико-машиностроительный факультет Ленинградского Политехнического института, был главным технологом огромного завода, имея в подчинении 30 тысяч человек. Да и его братья, несмотря на «низкое» происхождение, многого добились в жизни, были первоклассными специалистами каждый в своей области. Один из братьев был, например, главным врачом больницы, другой – блестящим хирургом.
Кем был дедушкин отец, я не знаю. И мама моя тоже – она никогда его не видела. Знает только, что ростом и статью дедушка пошел в него (как и все братья), а лицом – в мать. Дедушкина мама с одной из двух дочерей жила в местечке в Белоруссии. Она приезжала в гости в Ленинград, когда моей маме было лет десять, и поразила внучку своей красотой. Девочке захотелось поделиться с бабушкой самым ценным, самым чудесным, что недавно открылось ей самой, и она стала взахлеб читать ей вслух Евгения Онегина. Бабушка, почти не знавшая русского языка, очень скоро тихо заснула. Мама была потрясена до глубины души.
Во время войны эта моя прабабушка и жившая с ней дедушкина сестра были убиты немцами, как все евреи Белоруссии, остававшиеся там во время оккупации. Благословенна их память!
В 1935-ом году дедушка в числе нескольких особо выдающихся советских инженеров был отправлен на полтора года на стажировку заграницу. Франция, Германия (кстати, уже тогда нацистская), Англия, Соединенные Штаты. Из поездки дедушка привез огромную и единственную ценность: патефон и набор пластинок Карузо, Шаляпина, Собинова и других. Он вообще был страстным меломаном, и передал свою любовь к музыке – особенно к опере – моей маме. Еще любил поэзию. Мама многое получила от него, они были очень близки. И внешне мама пошла в отца – такая же яркая и удивительно красивая (крошечный бабушкин рост, соединившись с громадным дедушкиным, дал обеим их дочерям вполне обычные 160 см). Как-то раз незадолго до нашего отъезда какой-то пьяный на улице, увидев ее, оторопело застыл, а потом протянул восхищенно: «Красивая Сара!». И хоть маму зовут совсем не Сара, но искренность комплимента она оценила.
И призвание свое мама получила от отца – окончила тот же механико-машиностроительный факультет того же Ленинградского политехнического. Но это, естественно, много позже, а вот в знаменательном 37-ом, когда стали арестовывать всех подряд, а побывавших заграницей в первую очередь, семья жила в ожидании ареста, каждую ночь ждали страшного звонка в дверь. Но грандиозные свершения всегда сопряжены с досадными промахами, такова уж человеческая природа. И очевидно где-то между маховиками гигантской репрессивной машины завалилась случайно в тартарары папочка с данными о той самой делегации, и произошло чудо: никого из тех, кто ездил в ту поездку, не арестовали.
Директором завода, на котором работал дедушка, был Николай Николаевич Чеботарев. С дедушкой они были приятелями, встречались домами, жены тоже симпатизировали друг другу. Позднее Чеботарева назначили сперва замминистра, а потом и министром целюлозно-бумажной промышленности, и они переехали в Москву. Николай Николаевич звал дедушку с собой, хотел сделать его начальником главка – ему нужен был надежный человек рядом, но дедушка отказался: он был слишком творческой личностью, и чисто административная должность его не прельщала, несмотря на привилегии. Однако дружбе это не помешало, и Чеботаревы неоднократно приглашали мою маму к себе на каникулы, так как она была ровесницей их старших сыновей. В их семье было четверо детей, старших назвали вычурно: Гарольд и Ювеналий. На младших пафос иссяк, и они звались просто Наташа и Саша. Мама дружила с Гариком и Ювой, вместе с ними она побывала и на елке в Кремле, и на правительственной трибуне (рядом с трибуной Сталина) во время парада, а летом гостила на даче Чеботаревых в закрытом правительственном поселке, где жили и Каганович и Молотов и все остальные.
Впрочем, и дедушке, несмотря на то, что он отказался от карьеры в Москве, все же полагались весьма существенные льготы. Я, например, родилась в правительственном роддоме, где на всю больницу было всего восемь рожениц, и когда моя мама захотела вдруг пирожное, весь обслуживающий персонал радостно сообщал друг другу чудесную новость: «Анечка попросила пирожное!»
Через много лет, в 70-ые, маме потребовалась по работе консультация в одном НИИ. Она поехала туда, записавшись заранее на прием к директору, товарищу Чеботареву. Секретарша сказала ей: «Посидите пока, а я сообщу о Вашем приходе Ювеналию Николаевичу». Таких совпадений не бывает, так что мама уточнила: «Вы скажите, что его ждет Аня Цыпина». Через минуту директор вбежал в приемную с восторженным воплем «Анечка!». Но это так, в скобках.
Когда началась война, дедушку, которому было уже за 50, оставили в Ленинграде: завод надо было срочно перестраивать для военного производства. В Ленинграде оставались также его сестра и один из братьев (двое других были на фронте). Бабушка с детьми эвакуировалась. Началась блокада. В самые первые ее дни дедушка, вместе со всем остальным населением города обреченно и бессильно смотрел, как пылают после попадания зажигательной бомбы печально знаменитые Бадаевские склады, куда бездарно и бездумно было свезено все продовольствие для огромного города, превращавшееся прямо на глазах в потоки огня и лавы, обрекая миллион людей на голодную смерть. Через какое-то время еда кончилась, силы тоже. Потом был обвал в цехе во время обстрела, дедушку засыпало. Его откопали и привезли домой умирать. Он понимал неотвратимость смерти и смирился с ней. И вдруг высоко на печке – в старых ленинградских домах были шикарные камины, которые из-за их красоты не ликвидировали даже там, где было паровое отопление - он увидел какой-то белый пакет. Сил встать не было, и он стал стучать в стену соседям. Пришла соседка по коммуналке, с которой бабушка, кстати, сильно не ладила (а разве легко ладить с кем-либо на коммунальной кухне?). Она залезла на стул и обнаружила на печке мешок с мукой, который бабушка положила до войны подсушить и забыла. И вот эта женщина, вместе с которой голодало трое ее детей, стояла и жарила из этой муки оладьи – половину своей семье, половину дедушке. И он ожил настолько, что муж этой соседки вместе с дедушкиным братом дядей Максом на саночках отвезли его к Дороге Жизни, по которой его и переправили на Большую землю – он был ценным работником, так что начальство позаботилось.
Проводив дедушку, эти соседи взломали их комнаты, и все, что было в доме ценного, включая патефон и Шаляпина, постепенно меняли на еду, спасая таким образом своих детей.
А дядя Макс, вернувшись домой, дома своего не застал: его разбомбило. Ни еды ни вещей у него не оставалось, и он вскоре умер. Их сестра тоже погибла в блокаду, и родные так и не смогли узнать, когда это случилось, и где она похоронена.
Дедушку отправили в Ташкент, куда вывезли из Ленинграда часть его завода, которую влили в Ташсельмаш – Ташкентский завод сельскохозяйственных машин. Перед тем, как начать работать, он полгода пролежал в больнице, т.к. после блокады был в очень тяжелом состоянии. Ну да, ну да, всем и так известно, что евреи во время войны сидели в Ташкенте – это тот самый случай.
Бабушка с дочерьми к тому времени уже тоже были в Ташкенте. Сперва они эвакуировались на Урал вместе с семьей Чеботарева и семьями всех министров - там было сравнительно сытно и удобно. Но потом бабушка, оставив детей на Ольгу Даниловну – жену Чеботарева, с его помощью слетала в Москву и выяснила в министерстве, что если дедушку удастся вывезти из Ленинграда, то его отправят в Ташкент, так что бабушка взяла детей и поехала туда. Там они жили в подвале. А дедушкины сослуживцы, завидев бабушку, переходили на другую сторону улицы, потому что по заводу прошел слух, что он погиб в Ленинграде, и никто не хотел ей про это рассказывать. Моя пятнадцатилетняя мама работала по 12-18 часов в день (в зависимости от смены) сперва контролером ОТК, потом слесарем-лекальщиком, а по ночам, закрываясь с головой одеялом, чтобы никому не мешать, зажигала коптилку и училась. Как-то раз она не выдержала и заснула во время смены. Сквозь сон она услышала, как кто-то говорит ей что-то грозное – во время войны сон на рабочем месте считался саботажем, за который запросто могли отправить в лагерь. Но кто-то другой ответил тому, грозному: оставьте ее, пусть спит, она же еще ребенок!
Мама экстерном за три месяца закончила десятый класс с золотым аттестатом (так тогда называлась золотая медаль), и поступила в Ростовский машиностроительный институт, который был эвакуирован в Ташкент. За год и три месяца она параллельно с работой закончила два курса. К тому времени уже приехал дедушка, и стало полегче.
В конце войны семья вернулась в Ленинград, вот тогда дедушка и стал главным технологом огромного завода, выпускавшего турбины. Работал он очень много и напряженно.
Мало кто знает о том, что до Хрущева в СССР не существовало пенсий, люди работали до смерти, иначе им не на что было бы жить. Когда говорят о хрущевской оттепели, вспоминают вещи глобальные: освобождение миллионов людей из лагерей, раскрытие сталинских преступлений. Реже отмечают огромное жилищное строительство: знаменитые хрущевки. Их ругают, над ними смеются – и справедливо. Забывают только одну маленькую деталь: до Хрущева в СССР практически не строили жилья для простых граждан, особенно в больших городах. Обзаведясь семьей, дети поселялись в комнатах родителей за шкафом или за занавеской. Иногда, когда места в комнате не было совсем, родители уступали молодым свою кровать, а сами устраивались на полу под ней, невольно слыша и ощущая каждый вздох, каждое движение молодоженов. При Хрущеве люди стали потихоньку, медленно, но все же расселяться – в неудобные, маленькие, тесные, с низкими потолками, тонкими, пропускающими звуки стенами, вечно требующие ремонта, но ОТДЕЛЬНЫЕ квартиры.
А вот про пенсии я не слышала ни от кого, кроме моего деда. Он не переставал благословлять Хрущева за возможность отдыхать в старости.
Дедушка был членом партии. Думаю, что вступил он в партию вполне искренне, веря и надеясь. Ну а как же иначе? Представьте себе: юноша из бедной семьи в местечке, обреченный всю жизнь провести в черте оседлости, потому что вырваться оттуда можно было, только получив высшее образование, а для этого нужны были деньги, которых не было и быть не могло. И вдруг рабоче-крестьянская пролетарская власть пришла и открыла ему все двери и все возможности, и все стало зависеть только от него самого, от его таланта и упорства. А поскольку и того и другого хватало всем четверым братьям Цыпиным, то они и стали кто врачом, кто инженером, и все четверо добились блестящих успехов.
Думаю, что он поначалу именно так все и воспринимал. Но потом был страх ареста в 37-ом, и много чего еще, и послевоенная борьба с космополитами, и дело врачей. Хотя лично дедушку антисемитская кампания не коснулась – он продолжал занимать все тот же пост, но он же видел, что происходило, и был слишком умным человеком, чтобы остаться правоверным коммунистом. Однако знать точно, что он обо всем этом думал, мы не можем, потому что он никогда с детьми на эту тему не говорил. И тогда и позже если мой папа заводил речь о том, что происходит в стране, дедушка уводил разговор в сторону: ему хотелось передать папе свою осторожность, научить его избегать опасных тем, он боялся за молодого и несдержанного зятя. Это не вызывало конфликтов, потому что они оба очень уважали друг друга.
Точно так же невозможно сказать, как дедушка относился к религии. Он не мешал бабушке делать то, что она считала нужным (мама вспоминает, например, как в детстве, когда какая-то из дочерей болела, бабушка первым делом клала ей под подушку молитвенник). И он и не подумал возражать против венчания своей дочери – моей мамы - по религиозному обряду. А ведь это было в 1947-ом году, в разгар сталинской эпохи, и советская власть религиозные обряды ох как не поощряла, так что для члена партии, занимавшего такой высокий пост, хупа дочери, да еще и в синагоге на глазах у многих людей могла оказаться совсем не безопасным мероприятием.
В доме бабушки и дедушки отмечались все еврейские праздники, на которые приглашалась вся семья. Конечно, все это устраивала бабушка, но дедушка ведь присутствовал, как и все мы. Не было молитв, в Песах не было настоящего седера, на столе рядом с обязательной мацой стоял и обычный хлеб. Но все было пронизано ощущением еврейства. Одним из ярчайших впечатлений моего детства был повторявшийся из года в год, но от этого не перестающий волновать до дрожи в коленках момент, когда наливался бокал для Ильи-пророка, а потом открывалась дверь на лестничную площадку, чтобы он мог войти, и мне говорили: смотри, видишь – вина стало меньше, он отпил из бокала! И я смотрела и действительно видела, что вина стало меньше. Но главная мысль, поражавшая мое детское воображение в этот момент, и запомнившаяся на всю жизнь, была о том, что сейчас одновременно с нашей дверью открываются двери еврейских домов во всем огромном и чужом мире, и во всех этих домах совершенно разные и незнакомые мне люди наливают такой же бокал и следят за уровнем вина в нем. И этот мир становился вдруг роднее и теплее, я ощущала себя частью чего-то большого, древнего и сильного, признававшего меня своей.
О Боге мама услышала от дедушки только один раз в больнице перед самой его смертью. Он сказал ей, утешая: «У меня есть Бог, Он большой и сильный, Он спасет меня и на этот раз». Тогда Бог его не спас, но очевидно, были другие случаи, которые дедушка воспринимал как вмешательство Всевышнего, хотя и не говорил об этом вслух.
Когда бабушка почувствовала, что дело неладно, она срочно вызвала обоих дедушкиных братьев-врачей на консилиум. Один из них вышел к ней на кухню, где она хлопотала над угощением, и сказал: «Клара, ему осталось несколько дней». После этих слов она должна была накрывать на стол, усаживать гостей, улыбаться, чтобы дедушка не заметил и не догадался. Назавтра его положили в больницу, где он и умер от рака ровно через неделю.
Похоронили его на Еврейском кладбище по обряду. Я училась в то время в шестом классе. Тогда я впервые была на похоронах вообще и на еврейских в частности: когда умерла папина мама, я была слишком маленькой, и меня на кладбище не взяли. Помню белый саван, песнопения на непонятном языке, и как надрезали в знак траура одежду маме, тете и бабушке.
Дедушка прожил 70 лет. Будь благословенна его память.
Глава третья. Мама
Мою маму зовут Анной. В советских документах и в советском же быту - Анна Давыдовна, до замужества – Цыпина, с января 47-го и до ста двадцати – Шейнкар.
То есть назвали ее, естественно, в честь какой-то Ханы, но мама не помнит, в честь какой, хотя бабушка ей про это, конечно, говорила. Вот мамину младшую сестру Майю назвали в честь их бабушки Малки – бабушкиной мамы, которая умерла незадолго до рождения Майи. Мама помнит, как она – совсем еще маленькая девочка – проснулась утром от чьего-то тихого, сдерживаемого и безутешного плача. Она открыла глаза и увидела, что у окна стоит бабушка. В этот день бабушке сообщили из Гомеля о смерти ее мамы.
С самого раннего своего детства я знаю, что евреев всегда называют в честь умерших родственников. В прошлом - тем же именем, что и покойного, а в советское время, когда жизнь и имена изменились неузнаваемо, то хотя бы по первой букве.
Разумеется, сейчас легко осуждать это «отступничество»: мол, что такое - всего одна буква! Типичная, мол, ассимиляция! Но в тех условиях – ведь я родилась в 48-ом году, после убийства Михоэлса и начала кампании против «безродных космополитов» - в то время придерживаться обычая хоть в таком, урезанном виде, а главное, рассказывать об этом обычае и вообще об еврействе детям - на мой взгляд, это было проявлением упорства самоидентификации несмотря ни на что. Моего любимого родного двоюродного брата Рудика (сына папиной сестры, с которым мы прожили в одной квартире с моего рождения и до замужества) назвали Рудольфом в честь прабабушки Ривы, а меня назвали Юлей в честь прадедушки Юды-Лейба. Правда, я всю жизнь знала и то, что когда я родилась, бабушка Клара сразу же пошла в синагогу и записала меня там как Йеhудис (ашкеназийский вариант имени Йеhудит). Поэтому приехав в Израиль, я сразу же соответственно изменила имя в документах (в современном произношении - «Юдит»). И именно так меня вот уже 31 год называют все говорящие со мной на иврите знакомые. Имя «Юля» для меня в ивритском контексте никак с собой любимой не стыкуется, хотя так меня зовут ивритоговорящие друзья моей мамы (мама называет меня Юлей вне зависимости от языка), и еще наш друг Шалом Цур – про него я надеюсь обязательно рассказать в дальнейшем. Но точно также, и имя «Юдит» в контексте русского языка для меня провисает в пространстве, никак со мной не связываясь. Так и живу, поделенная надвое языками и именами, и прекрасно себя в этом отношении чувствую, как ни странно. А вот моя младшая сестра Лена, названная так в честь бабушки Леи (папиной мамы), приехав в Израиль в 18 лет, решительно объявила себя Леей и в документах и в быту на обоих языках, так что даже муж зовет ее Леечкой, а Леной - только мы да подруги детства, и это ей абсолютно не мешает.
Но мама, хоть и была записана в кетубе (брачном свидетельстве) - Ханеле, а в израильском удостоверении личности одновременно и Анной и Ханой, но так и осталась Аней. Для тех, говорящих на иврите, кто ее любит (а ее любят все, кто с ней знаком, и это не преувеличение) она - «Анучка». Очевидно, первоначально имелась в виду Анночка, но в израильском произношении (возможно, из-за того, что и звук О и звук У обозначаются одной и той же буквой ВАВ) это имя трансформировалось именно так.
Мама родилась в Гомеле, хотя бабушка с дедушкой к тому времени уже жили в Ленинграде: просто бабушка поехала рожать к своей маме и сестрам, и вернулась в Ленинград уже с трехмесячной дочкой. Она и младшую дочку ездила рожать в Гомель к сестрам. В Гомеле было много родственников, но больше всех мама любила бабушкину сестру тетю Этку, у которой всегда жила, приезжая на каникулы. Это был патриархальный дом с еврейской речью, субботними свечами и хранящимся в шкафу свитком Торы в синем бархате с серебряной короной. Что случилось с этим свитком во время войны и поспешной эвакуации, мама не знает.
Мамино детство прошло в огромной коммунальной квартире на Тверской улице. Там был длиннющий коридор, по которому детская часть населения каталась на велосипедах. Я в этой квартире бывала: когда я была маленькой, там еще жила мамина подруга тетя Неля с мужем и дочками.
Мама была «папиной дочкой»: у них с дедушкой было много общего, особенно любовь к опере. В то время по вечерам по радио часто передавали прямую трансляцию опер, которая продолжалась иногда до полпервого ночи, и мама в ночной рубашке вместе с дедушкой в пижаме, прячась как два заговорщика, приникали к тарелке – радио тех лет, пока не прибегала бабушка, причитая: ну о чем ты думаешь, Давид - ребенку же рано утром вставать в школу, она же не выспится!
История эта повторилась потом со мной и с папой, когда мы с ним сидели на кухне до 4-х утра над «Наукой и жизнью» или «Знанием – сила», а потом просыпалась мама и разгоняла нас теми же словами: ты сошел с ума – ребенку утром в школу...
В 36-ом году началась война в Испании, и в Ленинград привезли детей испанских республиканцев, чтобы спасти от тягот и бедствий войны. Их поселили в интернате рядом с маминой школой, и мама с ними подружилась. Она очень быстро свободно заговорила по-испански и проводила с этими ребятами много времени. Их возили на специальном автобусе в кружки во Дворец пионеров, а мама там же занималась музыкой. И вот когда за ними приезжал автобус, мамина подружка, которую звали Пури, звонила ей, и мама ехала вместе со всеми, а шоферы и сопровождающие принимали ее за одну из своих подопечных – внешне она выглядела совсем испанкой: черненькая, яркая. Влюбленный в нее испанский мальчик писал ей записки на языке, который он считал русским, там повторялось слово «любобь».
Через много-много лет, уже из Израиля мама попадет, наконец, в Испанию, о которой мечтала всю жизнь. И местные жители, увидев ее, будут обращаться к ней по-испански (который она к тому времени, увы, забудет), принимая за свою. А в Севилье она вдруг поймет, что уже бывала тут, что она точно знает, что находится за поворотом улочки. И там всегда оказывалось именно то, что ей непонятно откуда помнилось.
Со своими испанскими друзьями мама встретилась во время эвакуации в Ташкенте. Этих детей, с которыми все так носились до войны, еще по инерции вывезли из Ленинграда, после чего бросили на произвол судьбы. Девочки как-то приспособились: вязали какие-то кофточки на заказ (мама была переводчицей в переговорах с клиентками). Мальчики начали воровать. Ослабленных, их косил туберкулез. Как-то они написали совместное письмо с просьбой о помощи Долорес Ибаррури, которая была символом испанских революционеров. Ибаррури ответила возмущенной отповедью, полной штампованных истин: страна воюет, всем плохо, как вам не стыдно ныть и т.п. Страна действительно воевала, и сын Ибаррури был на фронте, где позднее погиб - все верно. И всем действительно было трудно, но насколько труднее было этим абсолютно одиноким детям в чужой стране, где они внезапно оказались никому не нужны.
В конце войны о них все же вспомнили (благодаря их настойчивым письмам во все инстанции), собрали и увезли куда-то из Ташкента. Они верили, что их везут домой, в Испанию, но на мой взгляд, это совершенно невозможно: Испания воевала на стороне Германии. Больше мама их не встречала, только позднее в каком-то журнале наткнулась на статью о повзрослевших уже к тому времени юных испанцах, в которой прочла о гибели на фронте одного из своих прежних, еще ленинградских знакомых.
Когда в конце войны семья вернулась в Ленинград, мама после двух курсов Ростовского Машиностроительного института, законченных в Ташкенте, продолжила учиться на механико-машиностроительном факультете Ленинградского Политехнического института. Учиться было интересно. Как-то с ней произошла весьма знаменательная история. Одним из преподавателей на факультете был профессор Колчин – очень известный в своей области ученый. Среди студентов был он знаменит тем, что на экзаменах никогда не смотрел на отвечающего. Сидел, уставившись в стол, на котором лежали чертежи, или в пол. Кто-то решил этим обстоятельством воспользоваться и попросил уже ответившего отличника сдать экзамен за него. Тот согласился и начал бойко что-то говорить, когда Колчин вдруг перебил его: «Молодой человек, эти штиблеты мне сегодня уже сдавали».
Мама пришла к Колчину с курсовым проектом по редуктору. Угрюмо глядя на ее чертеж, профессор спросил: «Чем Вы руководствовались, выбирая именно такие размеры для окошка?»
Ах, что за вопросы, господин учитель! Ну чем обычно руководствуется студент, вымучивая курсовой? Если студент нерадивый, то теми размерами, которые были на чертеже, с которого он передирал свой. А если студент прилежный, то в учебнике сказано, какие параметры должны быть при заданных размерах – что тут спрашивать-то?
Студентка Аня Цыпина ответила: «Понимаете, я подумала, что окошко нужно для того, чтобы в случае неисправности просунуть в него руку с фонарем и проверить, в чем дело. Вот я и взяла в руку фонарь, померила, и в соответствии с этим начертила». И тут Колчин на глазах изумленной аудитории поднял глаза и посмотрел ей в лицо! По факультету долго потом рассказывали про это невероятное событие: «КОЛЧИН ПОСМОТРЕЛ НА АНЮ!» Профессора Колчина, очевидно, поразила самостоятельность и нестандартность мышления, и вся дальнейшая мамина профессиональная деятельность доказала, что он не ошибся.
Но бывали и более печальные происшествия. Как-то мама чертила очередной курсовик, когда к ней пришел безнадежно влюбленный в нее приятель с другого факультета. От нечего делать он поглядел на чертеж, ткнул в две параллельные линии и спросил: «Это что?» - «Канат», - ответила мама. «Ха, это канат? Хочешь я тебе настоящий канат нарисую?» - «Давай», - заинтересовалась мама. О, всю свою любовь Юра вложил в этот канат! Он получился как живой, выпирал из листа всем своим объемом, играя тенями и прожилками! Назавтра мама понесла чертеж в институт. У преподавателя полезли глаза на лоб: «Что это?!» - «Канат», - гордо ответила она. «Если бы Вы сдавали проект в Академии Художеств, то там, наверно, это художество имело бы успех, а в машиностроении используются условные обозначения, так что извольте переделать». Пришлось перечерчивать все заново, т.к. стереть злополучный канат не было никакой возможности.
Тот же Юра пригласил ее как-то на вечеринку – день рождения одного из приятелей. Маме идти не хотелось, но Юра сказал, что там будет новый студент, который, говорят, потрясающе играет на разных инструментах, она согласилась. Незнакомый парень действительно сидел у пианино: с него даже в шутку сняли ботинки, чтобы не сбежал. Потом – уже в ботинках – он сидел в центре комнаты и играл на аккордеоне. Мама, кружась с кем-то в танце, попросила его сыграть что-то. Молодой человек улыбнулся и галантно ответил: «Для Вас я готов играть всю жизнь». Ни он ни она не поняли в тот момент, что слова эти пророческие. Некоторое время, случайно встречаясь в институтских коридорах, они мило раскланивались, а после зимней сессии столкнулись в библиотеке, сдавая уже ненужные учебники. Через несколько лет в посвященном ей стихотворении он так опишет этот день: «Ехал к другой, а поехал с тобой, хоть и ждала меня другая». Мамины родители – особенно бабушка – совсем не пришли в восторг от нового кавалера: за мамой ухаживал такой положительный, приличный молодой человек, а тут вдруг юнец, шалопай в желтом пальто и синем берете, с вечной улыбкой и аккордеоном. Бабушка, не привыкшая к возражениям, решительно высказалась по этому поводу, и вдруг всегда послушная Аня ледяным голосом со стальными нотками непреклонно отрезала: «Мама, я не советую тебе портить отношения с твоим будущим зятем. Ни за кого другого я замуж не выйду». Сказала и увидела, как изумленно расширились дедушкины глаза.
Что привлекло ее в этом парне? В ее мечтах будущий возлюбленный рисовался обязательно высоким, а он был среднего роста. Она была серьезной студенткой, а он к занятиям относился весьма легкомысленно; трудно было углядеть в этом мальчишке очень умного, очень талантливого, глубокого, много читающего и много знающего, всем интересующегося человека с гипертрофированным чувством ответственности, каким он оказался на самом деле. Так что же она в нем нашла?
Мамина семья была очень достойной и солидной. Такими же были и их знакомые. И ухаживавший за ней в то время - с самыми серьезными намерениями - парень был именно таким: положительным, солидным, и невообразимо скучным. И она представляла себе, что с ним ее ждет такая же чинная и скучная жизнь. А тут - свежий ветер ворвался к ней и все перевернул. Шутки, розыгрыши, музыка, смех и непередаваемое обаяние. И друзья папы (вы уже поняли, что речь идет о моем будущем папе) были такими же. Самое удивительное было, когда он пригласил ее к своим родителям на день рождения. Она приготовилась к скучному, благопристойному вечеру среди взрослых людей, а ее встретило безудержное веселье, взаимные беззлобные подначки и подколы. Жизнь!
Вспоминая бесконечные, полные радости вечеринки в родительском доме, я поражаюсь тому, откуда брался их неиссякающий оптимизм. Почти на всех мужчинах в их компании фронт оставил свои неизгладимые следы. Папа был комиссован с инвалидностью после повторной тяжелейшей контузии, у одного из друзей не было ноги («Представляете, летим мы, а тут Фокке-Вульф пристраивается к нам в хвост. Я был стрелком-радистом, сзади сидел, ну и получил по полной программе. В госпитале ногу отрезали, оказалось, не ту: ранены были обе, но оставшаяся была в худшем состоянии. Так с ней теперь и мучаюсь всю жизнь»), еще у двоих были изувечены руки – у одного правая, у другого левая, сколько шуток было по поводу симметричности этих ранений!
Детская категоричность всегда четко проводит границу молодости, пытаясь приурочить ее к незыблемой круглой дате: до этого момента человек молод, а дальше уже нет. И у меня, конечно, была такая черта, только она всегда плавала в зависимости от возраста родителей. Что они молодые, я понимала всегда, поэтому постоянно корректировала свои представления: ага, значит молодость не до тридцати, а до сорока. Нет, я ошибалась, значит до пятидесяти...
Но все это будет потом, а пока что нужно было расписаться – без штампа в паспорте раввину было запрещено проводить обряд бракосочетания, с этим и мы с мужем столкнулись в 68-ом.
В ЗАГСе мрачная чиновница, заполнив, протянула свидетельство. Папа взял его, но та, кивнув на маму, рявкнула: «Не Вам, ей!» - «Какое это имеет значение?», - улыбнулся папа. «Вот будете разводиться, тогда узнаете!», - пообещала мегера. Прекрасное напутствие вступающим в жизнь молодоженам!
Во время хупы маме было очень весело, особенно когда ее водили вокруг папы. После обряда рав Лобанов сказал, что молодой муж обязан заботиться о жене, обеспечивать ее всем необходимым и водить в театр. На маму это произвело огромное впечатление, особенно потому, что накануне папа пригласил ее на оперетту «Нищий студент», что вполне соответствовало реальному положению дел. И конечно, была у них и веселая свадьба со множеством гостей.
Учитывая жилищные условия того времени, папа с мамой оказались в гораздо лучшем положении, чем множество других молодых семей: папины родители освободили для них крохотную комнату (бывшую детскую) в своей небольшой трехкомнатной квартире (свою бывшую спальню они к тому времени уже уступили вышедшей незадолго до того замуж папиной старшей сестре и ее мужу). Но так хотелось хоть ненадолго побыть только вдвоем, наедине, не в окружении многочисленной родни! И папа придумал снять номер в гостинице. Они пошли в знаменитую «Асторию». «Так вы же ленинградцы!, - заявили им в регистратуре, посмотрев в паспорта, - гостиницы существуют только для иногородних, разве что с разрешения начальника милиции». Делать нечего, отправились в милицию. Пока папа излагал придуманную на ходу «легенду» о злосчастном ремонте, не дающем никакой возможности жить как все люди по месту прописки, начальник скучающе вертел паспорта, дожидаясь пока можно будет вежливо отказать. Вдруг что-то привлекло его внимание, он всмотрелся в штампик и удивленно поднял брови: «Простите, когда вы поженились?» - «Сегодня». Услышав ответ, этот добрый человек рассмеялся и размашисто подписал разрешение. Свою семейную жизнь мои будущие родители начали с недели в шикарной «Астории».
Оба они еще были студентами. Папа учился на электро-механическом факультете того же ЛПИ. Как-то утром торопясь в институт, мама взяла какой-то конспект, убедившись предварительно, что он написан ее почерком. На лекции открыла и увидела совершенно непонятные электрические схемы и формулы. Так неожиданно обнаружилось, что у них абсолютно одинаковый почерк. Все завитки, все буковки, наклон, нажим и все прочее. Всю жизнь они путались, кто что написал. Какой графолог объяснит это? Несмотря на их идеальное соответствие друг другу и общие интересы, характеры у них были абсолютно разные.
Чуть меньше, чем через два года, родилась я. Когда мне было две недели, бабушка вошла в комнату, и увидев меня с огромным бантом (я родилась с длинными волосами), ужаснулась: «Ведь у нее еще темечко не заросло!» Мама просто немножко играла со мной в куклы. Игры кончились через два года, когда обычный грипп вылился в воспаление легких. Срочно вызванный частным образом профессор-педиатр, после того как на рекомендованный им пенициллин, считавшийся тогда панацеей от всего на свете, моя температура отреагировала как на простую водичку, велел немедленно везти в больницу – он боялся за мою жизнь. Меня положили в больницу, и я стала умирать, тем более, что условия там всячески этому способствовали.
Для тех, кто не в курсе: в советской больнице того времени соблюдалось железное правило – посещение больных разрешалось в строго определенные часы (да и то не во всех больницах), после чего посетители – в том числе и родители крохотных детей - сурово изгонялись. Наша семья немедленно мобилизовалась: деньги давались всем, кому можно и нельзя (их всегда катастрофически не хватало, но кто думает о расходах, когда речь идет о ребенке!), меня не оставляли ни на секунду, все взрослые члены семьи дежурили попеременно. Рядом со мной лежал мальчик в таком же состоянии, что и я. Его мама долго была бесплодной, много лет лечилась, пока он наконец родился; над мальчиком тряслись, но... эти очень интеллигентные люди слушались приказов (может быть, потому что папа там был офицером?) и послушно уходили, когда их гнали. В результате мальчик погиб. Нет, среди медперсонала не было монстров и злодеев! Просто каждое утро в 9 часов был обход врачей, и к этому моменту нянечки обязаны были помыть всех детей (речь идет о совсем маленьких). Горячей воды не было, греть - долго и не успеть. Больных детей подставляли прямо под кран с ледяной (зима, ленинградские морозы) водой... Мама, увидев это, ужаснулась, стала греть воду и мыть младенцев вместе с нянечками.
В какой-то момент ее вызвали врачи и сказали: «Максимум через три дня Ваш ребенок умрет. Есть только один способ спасти ее: сделать переливание донорской крови, но она в таком состоянии, что шансы выжить и умереть прямо во время этой процедуры равны. Так подпишите, что Вы согласны». Вдруг все, сидящие за столом, показались ей врагами. Она попятилась, выскочила из комнаты и опрометью бросилась вниз по лестнице. Навстречу ей поднимался папа. По ее глазам (лицо было скрыто маской) он все понял, побежал наверх, подписал все, что требовалось, и мне сделали переливание.
Когда я чуть-чуть приходила в себя, привозили новых больных, мой ослабленный организм подхватывал новую инфекцию, и все начиналось сначала. После очередного такого заколдованного круга папа завернул меня в одеяло, вынес из палаты и заявил, что больше не даст меня заражать, пусть выделят отдельную палату. «Нету? Тогда освободите ванную и поставьте туда кровать». Шел 51-ый год, разгар кампании против безродных космополитов, все вокруг излучало антисемитизм и ненависть. Можете представить, как отнеслись в больнице к этому требованию (несмотря ни на какие деньги и подарки), однако кровать в ванную после долгих препирательств поставили.
Как только это стало возможным, меня забрали домой под расписку. Профессор сказал: «Девочку обязательно надо поить каждый день парным молоком от одной коровы». Это в Ленинграде, напоминаю. Но если надо для спасения ребенка, то какие могут быть вопросы! Нашли корову (в городе!!!), и моя няня Шура – деревенская девочка, приехавшая в город, чтобы спастись от колхозной беспросветности – каждый день ездила эту корову доить (разве можно было доверить «молоко для Юли» чужим людям?). Мою болезнь залили молоком, сметаной, сливками. Отмолили, отплакали, выцарапали...
После этого надо мной тряслись всю жизнь, и не зря: я все время болела. Больше всего мне запомнился миокардит (воспаление сердечной мышцы – осложнение после скарлатины), во время которого целый месяц надо было лежать неподвижно (это в пять лет!), и страшная больница – знаменитая Военно-медицинская академия, куда меня положили по огромному блату в девятилетнем возрасте. Туда родителей не пускали вообще никогда. Врачи наверно были действительно хорошие, я их не помню. Помню жуткий, звериный антисемитизм медсестер, нянечек, и главное, соседок по палате. Не травила меня только пятилетняя Олечка, тихо умиравшая от лейкемии на соседней койке.
Но родившаяся через семь лет после меня Лена переплюнула все мои сомнительные рекорды: она родилась, не умея есть. Просто не понимала, что от нее хотят. Это чудо с огромными глазищами, длиннющими ресницами, с крохотным носиком и вьющимися от рождения волосами, начинало орать благим матом при любой попытке влить ей в рот хоть каплю молока. Подступала дистрофия. Врачи, хоть на ноги поставили всех, ничего не понимали. Наконец, кто-то посоветовал пойти к профессору Баирову, заведующему хирургическим отделением Ленинградского Педиатрического института. Тот объяснил, в чем дело: плод в утробе получает питание через пуповину. Когда ребенок рождается, пуповина и ведущие к ней протоки отмирают, организм включает сосательный (а потом и жевательный) инстинкт, и вся система перестраивается. В очень редких случаях происходит сбой, подводящие питание протоки не отмирают, инстинкты не включаются, организм по-прежнему надеется получить питание привычным путем. В таких случаях требуется сложное хирургическое вмешательство, и тогда автоматически включится природный механизм. Однако девочка слишком слаба и операцию не выдержит. «Дотяните ее лет до двух, и тогда приходите». На вопрос, как дотянуть, если она не ест, профессор ответил: «Как хотите. Делайте все то, что запрещают врачи и психологи: кормите силой, пляшите, стойте на голове».
Началась веселая жизнь, полная постоянных творческих поисков. Неплохо действовал, например, такой способ: заводился будильник, он начинал трещать, от неожиданности Лена открывала рот, в него тут же поглубже (чтоб не выплюнула) запихивалась ложка каши. Ребенок пытался отбиваться, но в конце концов каша проглатывалась. Будильник переводился на минуту вперед, снова звенел, и... так (или по-другому) - два года, пока операция не стала возможной.
Профессор Гирей Алиевич Баиров, оперировавший Лену, заслуживает нескольких слов о себе. Это был (я очень надеюсь, что он и сейчас жив – до ста двадцати!) крымский татарин, неописуемый красавец. Женщины, едва завидев, умирали и падали к его ногам. Студентки писали записки прямо на лекциях. Может быть, поэтому он и во время операции помнил, что тщедушный, еле живой цыпленок на операционном столе – будущая женщина, и ее нельзя изуродовать. Сложнейшая операция была проведена блестяще, крохотный шов скоро полностью исчез, все прошло благополучно. Правда начав есть, Ленка проявила свою хулиганскую сущность в том, что лезла повсюду, ничего не боялась, постоянно падала и получала бессчетные сотрясения мозга. Долгие годы покой родителям только снился.
Все в семье крутилось вокруг нас. Детей учили музыке, английскому, для них обязательно снимались дачи, покупалось все самое лучшее. Нас бесконечно баловали, не приучая ни к какому труду. Бабушка, ужасаясь, твердила маме: «Ты воспитываешь уродов, они же ничего не умеют! Что с ними будет, когда они выйдут замуж?» - «Научатся», - отвечала мама.
Абсолютно все, кому я рассказываю об этом, немедленно начинают возмущаться одинаковыми словами: это неправильно, это калечит психику ребенка, не готовит к требованиям жизни.
Да-да, тут же отступаю я, замыкаясь, и шепчу: спасибо, мамочка. Ты была права - мы быстро всему научились и стали хорошими хозяйками, но не в том дело. Жизнь била поддых почти без перерыва, не давая разогнуться и вдохнуть. Весь дающий силы кислород шел из памяти детства - драгоценного детства без забот и обязанностей, детства Принцессы-на-горошине, которая Пуп Земли и Центр Вселенной. Балуйте детей, друзья мои, пока ваших рук еще хватает, чтобы оградить их от измывающейся судьбы!
Чтобы дать нам все, родители очень много работали. Двух инженерских зарплат не хватало, поэтому оба брались за бесконечные халтуры, например, постоянно вели дипломников. К маме приезжали студенты из разных городов. Папа подрабатывал в радиотехникуме с преподаванием на немецком, который он свободно знал. Любая покупка превращалась в событие: «В этом году мы сделаем тебе пальто, а в будущем туфли для меня», - это означало, что весь год они будут пытаться понемножку откладывать из зарплаты, чтобы набрать необходимую сумму. «Одолжить пятерку до получки» - знакомая с детства магическая формула. Эта спасительная пятерка то исчезала, то возникала как неразменный пятак или птица Феникс.
Разумеется, оба они могли легко улучшить свое благосостояние, если бы вступили в партию – это открыло бы для них новые карьерные возможности. Поскольку оба были очень талантливыми специалистами, то такие предложения делались им неоднократно, но они отговаривались тем, что «недостойны» - такой компромисс с совестью никогда даже не рассматривался.
Мама была заместителем главного конструктора завода «Вперед», выпускавшего обувные машины. О, я явственно вижу ваши скептические ухмылки при воспоминаниях об уродливых достижениях советской обувной промышленности. Вы ошибаетесь, читатель! Разве перо виновато в том, что из-под него выходит пошлая мерзость? Оно готово написать про чудное мгновенье и плащ с кровавым подбоем, а им выводят «банька моя, я твой тазик» и «Ленин такой молодой».
Мамины машины могли имитировать сложнейшие движения человеческих рук, но они были бессильны перед понятиями «план» и «норма». Как-то на одну из фабрик поступили жалобы на то, что у туфель отклеивается подметка. Мама поехала туда и издали стала наблюдать за работой. Поняв, в чем дело, она подошла к рабочему с претензией: он же не дает клею застыть, нарушая все инструкции. На что тот ответил, что если слушаться инструкций, то ни за что не успеть выполнить норму, а тогда – прощай премия.
Многие наверняка слышали историю про купленный у японцев для одного из заводов нашей необъятной доисторической родины конвейер с роботом, который специальной рукой удерживал детали нужное время в нужном месте. Когда конвейер стал гнать привычный советский брак, на тот завод приехала комиссия, которая узрела, что народные умельцы накрепко привязали руку несчастного робота, чтобы не лезла куда не надо, так что ей оставалось только бессильно дергаться в своем бесполезном японском рвении.
В начале шестидесятых одну из маминых машин решено было отправить на международную выставку в Лондон. Маму клятвенно заверили, что разумеется, она поедет вместе с машиной. Однако вскоре оказалось, что поехать она не может, потому что... женщина. Помните, у Райкина была миниатюра на ту же тему, там истинный создатель машины не подошел «по профилю». Конечно, и в мамином случае «профиль» был истинной причиной отказа. Ей пришлось срочно натаскивать сгоравшего от стыда сотрудника с чистой анкетой, которого посылали вместо нее, чтобы он мог ответить хоть на какие-то вопросы по устройству машины.
В конце шестидесятых болгарский завод купил еще одну мамину машину в надежде переделать ее для производства футбольных мячей. С этой целью они затребовали к себе конструктора. Им пришлось написать дикое количество писем во все инстанции и использовать все ходы, чтобы все-таки добиться своего. Помните присказку: «курица – не птица, Болгария – не заграница»? Это смотря для кого. При соответствующем пятом пункте и Болгария вполне заграница.
В 68-ом году мама с группой помощников спроектировала совершенно уникальную машину. Эта машина – первая в Ленинграде (вообще первая, не только в обувной промышленности) – получила «Знак качества», что означало соответствие самым высоким международным стандартам. Из-за этого о маме писали в газетах (в том числе в «Ленинградской правде»), о ней была передача по телевидению. Передача записывалась 19 сентября, как раз когда я была в роддоме. Мама очень нервничала и при любой возможности бегала звонить по телефону. Наконец она вернулась счастливая и объявила всем на студии, что ее могут поздравить: у нее только что родился внук. Присутствующие громко рассмеялись, приняв ее слова за шутку: на бабушку мама была похожа не больше, чем Анна Каренина на старуху Изергиль.
Кроме забот о детях и увлеченной работы, мама много занималась домом, где всегда было уютно, красиво и стерильно чисто. А уж готовит она!.. У нее есть друзья – уже здешние, израильские – очень состоятельная пара, владельцы фирмы. Они много путешествуют, бывали во всем мире, едали в лучших ресторанах, и со знанием дела утверждают, что таких блинчиков, как «у Анучки», нет нигде в мире. Ни в каком Париже, где они живут по нескольку месяцев каждый год.
Когда-то моя сестра Лена спросила у своего мужа (теперь уже бывшего), какой по его мнению должна быть идеальная женщина. Он не задумываясь ответил: идеальная женщина - это твоя мама. Согласитесь, что заслужить такую оценку от зятя непросто.
Мой муж маму обожал. У них была такая игра: они собирали и радостно рассказывали друг другу анекдоты про тещу. Даже из лагеря при ограниченной до минимума переписке он посылал ей эти анекдоты. Она была для него авторитетом и арбитром в спорах. Только по одному вопросу их мнения какое-то время совершенно не совпадали.
Выросшая в очень еврейском доме, мама относилась к еврейству с любовью и гордостью. И как большинство евреев мира она желала Израилю мира и процветания в его жарком далеке. Не заблуждаясь относительно советской власти вообще и ее отношения к евреям в частности, она очень любила Ленинград, дом, работу и друзей. Переезд в чужую страну с неведомым языком, да к тому же уже не в юном возрасте, грозил потерей того, что было так дорого. Впрочем, в конце шестидесятых так думали почти все. Для мамы то, что мы с мужем в 69-ом году подали документы на выезд, было крахом: кроме вполне естественного страха за нас (который вскорости оправдался), она не мыслила себе жизнь вдали от детей, так что наш отъезд влек за собой радикальное изменение всей ее жизни.
Когда мы в конце концов уезжали в 74-ом (после выхода мужа из лагеря), родители, опасаясь отказа из-за бывшей папиной секретности, отправили с нами и восемнадцатилетнюю Лену, так что сомнений у мамы, конечно, не оставалось, но боли и тоски это не уменьшало. Когда папина двоюродная сестра, получив разрешение, радостно позвонила ей, то услышала в ответ: «Я бы на твоем месте побежала целовать колонны Исаакиевского собора». Даже уже в самолете, когда папа счастливо сказал: «Посмотри, вот огни Израиля!», мама мрачно ответила: «Меня это совершенно не интересует. Там мои дети, поэтому я стремлюсь туда, вот и все».
И вот человек с таким настроем выходит из здания аэропорта и вдруг ощущает, что приехал домой. Неожиданно, вопреки логике и чувствам. Можно объяснить это первоначальной эйфорией, но во-первых, эйфория подготавливается восторженными ожиданиями, а во-вторых, за ней обычно следует разочарование и депрессия. У мамы не было ни первого ни второго. Она просто с первым же глотком воздуха ощутила себя на том единственном месте, которое ей предназначалось изначально. У нее по-прежнему не было иллюзий, она понимала, что впереди будет много трудностей, но все это уже было неважно и второстепенно.
А как мои родители учили иврит! Без дураков, не поднимая головы, не отвлекаясь. Однажды вечером мама упала и сломала руку, ее отвезли в больницу, потом отпустили с гипсом. Рано утром я поехала в центр абсорбции, где они жили. Подхожу к комнате, стучу – никто не отвечает. Я заметалась в панике. «Так они наверно на занятиях», - сказал кто-то из проходивших мимо. Я бросилась в ульпан, и правда, они были там: «Ну и что, что больно, разве можно пропустить урок?!» Вот потому и заговорили быстро, и проблем с языком не было. Уже через полтора года после приезда маму пригласили на радио на интервью, связанное с ее работой. Вел интервью известнейший тогда журналист Мошик Тимор. Длилось оно 20 минут в прямом эфире, все это время она говорила на иврите на всю страну.
Родители быстро стали знакомиться с людьми, очень скоро у них появились друзья, и опять в доме бывали постоянные вечеринки до утра - с анекдотами (уже на иврите!), песнями, танцами, с папиной музыкой и вкуснейшей маминой едой. В их компании оказались музыканты из Израильского филармонического оркестра, известнейший артист (к сожалению, сейчас уже покойный), знаменитый писатель на идиш (его уже тоже нет в живых), певица, художница и другие замечательные люди.
Что касается работы, то в то время женщина инженер-механик воспринималась как небылица вроде жареного льда, в чем мама быстро убедилась после нескольких бесплодных попыток. Тогда она, найдя в газете объявление, что требуется чертежница, пошла на интервью. С заданием она справилась, и назавтра вышла на работу. В конце дня главный инженер, глядя на ее чертеж, сказал: «Ведь Вы же не чертежница, Вы – инженер» (в иврите нет местоимения «Вы» в единственном числе, но передавая вежливый разговор двух малознакомых интеллигентных людей, правильнее переводить так). «Да», - ответила мама. Тот поговорил с хозяином завода (это был большой машиностроительный завод в Хайфе), и маму со следующего же дня перевели на инженерную должность. Общение с Сами – так звали главного инженера - очень много дало маме. Это был очень умный, очень знающий человек, выпускник Техниона, араб-христианин, ненавидевший евреев всеми фибрами своей души. С мамой, которую он из-за ее статуса новой репатриантки не считал полноправным гражданином страны (и хозяин завода и все работники, кроме самого Сами, были евреями), он был откровенен, так что она смогла «из первых рук» узнать почти не приглаженную версию противоположной стороны конфликта.
Родители стремились обосноваться в Хайфе, чтобы быть в одном городе с нами, однако оказалось, что для папы тут нет работы по специальности. Он довольно быстро нашел работу в Тель-Авиве и два месяца жил там в общежитии, все еще надеясь, что в Хайфе что-то отыщется. Мама объяснила положение Сами и хозяину завода. Опасаясь потерять хорошего инженера, если ей придется уехать, они приложили все усилия по своим каналам, чтобы трудоустроить папу, но ничего не вышло: в районе Хайфы просто не было предприятий нужного профиля. Мама уволилась, и они переехали в Тель-Авив. Через несколько месяцев ей вдруг позвонили со старой работы, сообщили, что ей положена премия за проделанную работу, и выслали внушительный чек.
Надо было искать работу в Тель-Авиве. Мамин двоюродный брат Моше, о котором я писала в главе о бабушке, обратился к своему знакомому – владельцу завода: «Я слышал, что ты ищешь инженера. У меня есть двоюродная сестра...» - «Женщина», - разочарованно протянул тот, но сходу отказать ему было неловко, и он решился: «Ладно, но только на полставки». На полставки - это лучше, чем ничего. Мама вышла на работу. Хозяин, не говоря ни слова, время от времени поглядывал на ее чертеж. В час дня мама засобиралась домой. «Куда это Вы?», - удивился хозяин. «Так полставки же...» - «А Вы не могли бы остаться?». С тех пор прошло почти тридцать лет. Мама работает на том же заводе. Больше разговора про «полставки» никогда не возникало. За это время ее пытались переманить к себе некоторые клиенты. Самым соблазнительным было предложение перейти в авиаконцерн с весьма солидной прибавкой к зарплате и прочими социальными благами. Мама отказалась, и папа ее поддержал, потому что работа там была менее интересной. Кроме того, мама очень верный человек, а завод и все, кто там работает, очень ей близки и дороги. На ее глазах выросли их дети (в том числе и дети хозяина, которые теперь работают вместе с ним), она знает все про каждого. Большая часть рабочих - из Марокко, Йемена, Ирака. Мама для них – член семьи, с ней делятся, советуются. Когда умер папа, хозяин закрыл завод, чтобы все могли поехать на похороны, и все рабочие не брились месяц (по еврейской традиции это знак траура). Они приезжали к нам каждый день в траурную неделю, собирая миньян, а их жены привозили для нас кастрюли с едой.
Завод, который все годы располагался в Петах-Тикве (район Большого Тель-Авива), два года назад переехал в Кейсарию в новое, специально построенное большое здание в Парке промышленности. Чтобы попасть на работу, мама каждое утро доезжает на своей машине до вокзала, потом на поезде едет до Кейсарии, затем на автобусе до завода. Вечером – тот же путь в обратном направлении. Дорога в один конец занимает полтора часа. В последние два месяца был аврал: срочный заказ, так она каждый день оставалась сверхурочно, возвращаясь домой в семь вечера, а то и позже. Работать приходилось даже по пятницам. Я бы такого ритма не выдержала, но мама сильно увлечена работой, кроме того, она очень деятельный человек. К счастью, такой график – редкость, хотя и в обычное время она возвращается домой лишь чуть раньше шести.
Мама с папой вместе прожили в Израиле десять счастливых лет. Им уже не приходилось считать каждую копейку, они поездили по миру, дом, друзья, интересная работа доставляли радость. В январе 1986-го года все это кончилось внезапно и без предупреждения. С тех пор папа смотрит на нас с портретов на стене, и живет в памяти. О том, чем стал для мамы его уход, я не буду говорить. Но надо было жить, и она выдержала. Она стала стержнем семьи, ее опорой, все мы гордимся ею. Уже выросшие внуки делятся с ней своими тайнами, не сомневаясь в поддержке и помощи. В этом году в Рош а-Шана ее пятилетняя правнучка (а моя внучка) Айечка, вдруг задумчиво и внимательно вглядевшись в маму, серьезно сказала: «Баба Аня, ты красивая». Дети не умеют льстить, они говорят то, что думают.
Мой сын Эли (khatul и imenno) написал песню, посвященную маме (вот тут ее можно послушать):
ТРИПТИХ
Анне Шейнкар
Птицей слово летит по проводу - как оно отзовётся?
Встречи, проводы, встречи, проводы - тонкая нить не рвётся.
Сверху небо в больших облаках, в центре женщина с домом в руках,
снизу земля дрожит, а она смеётся.
Гром за громом в ушах сливаются в страшной небесной гамме.
Шишки сыплются. Камни валятся. Мир дрожит под ногами.
Вновь она падает - и с трудом встаёт, из рук не выпустив дом.
А в доме - ваза с цветком и стол с пирогами.
Это - женщина, без посредника говорящая с Богом.
Свет течёт по краям передника и по горным отрогам.
Шепчет женщина. Внемлет Бог. Продолжается диалог.
Им друг другу надо сказать о многом.
- Как мне сделать лучше? - Разве ты не знаешь?
- Что же будет дальше? - Разве ты не видишь?
- Отчего так трудно? - Легче не бывает.
- Что Ты мне готовишь? - То, что ты попросишь.
Женщина с домом в руках, родная моя – я желаю тебе здоровья и силы. Пусть твои руки, держащие дом нашей семьи, остаются такими же крепкими и надежными, и пусть твой разговор с Богом приносит радость тебе и всем любящим тебя еще сто двадцать лет!
Мама в поезде по дороге на работу. Снимок сделан прошлой осенью.
